|
Проголосуйте за это произведение |
Рассказы
24 февраля 2025
Бимка, по прозвищу «Белая косыночка» – окрас на
спине
и вокруг шеи и впрямь напоминал косынку – лежал рядом с будкой на ветхом
шерстяном коврике под огромным, похожим на пышный кипарис черемуховым
деревом.
Сухой нос, свалявшаяся, торчащая клочьями шерсть, стесненное, со свистом и
хрипами дыхание, говорили о том, что пес тяжело и, может быть, даже
безнадежно
болен.
Он лежал маленький, никому не нужный и безучастно
смотрел в высокое холодное небо, и единственный отзвук, который посылал ему
мир, был угрюмый, тревожный шелест листьев давно отцветшего дерева.
А между тем еще каких-то две недели назад этот
необычайно умный пес из породы двортерьеров был здоровехонек, ходил с
хозяином
на охоту, гонял лис из нор, заливался звонким лаем, едва кто-то посторонний
входил во двор, и вообще наслаждался привилегированным положением всеобщего
баловня и любимца, кому и первая ласка, и лучшая косточка.
Заболел Бимка после того, как ночью, пытаясь
защитить хозяйское добро от неизвестных похитителей, получил сильнейший удар
по
голове. С тех пор Белая косыночка почти не вставал, разве что по нужде. И
куры,
которых он недавно строжил, так что от них только пух и перья летели, с
удивлением посматривали на своего прежде грозного
караульщика.
В последние сутки Бимка совсем не принимал пищи, и
стало ясно, что не только дни, но и часы Белой косыночки сочтены. «Я вам это
ответственно заявляю», – строго сказала родителям и младшей сестре,
семикласснице Юльчику студентка последнего курса медучилища Настя, снимая
фонендоскоп.
Сергей и Лена молча смотрели на дочь, и трудно было
понять по их отрешенным, привычно омраченным заботами лицам – насколько
огорчило их сказанное Настей. Все также молча они отправились по своим делам
–
кормить поросят, доить корову, закрывать на ночь хлев и сарай.
Кажется, одна Юльчик, вырастившая Бимку из щенков,
не
верила очевидному, и, усевшись на корточках перед псом, тщетно пыталась
напоить
его куриным бульоном. В конце концов ее усилия увенчались успехом, и Бимка с
трудом проглотил ложку-другую.
– Ну вот… –
с
облегчением вздохнула Юльчик. – Медицина тоже ошибается… Мы еще поборемся,
да?
– гладила она собаку по белой косыночке. – Ты замечательный… Ты самый лучший
на
свете друг...
Пес приоткрыл потухший, словно затянутый пленкой
глаз,
зрачок дернулся, и это значило, что Бимка услышал свою
хозяйку.
Юльчик сидела на скамейке рядом с собакой до тех
пор,
пока не стало совсем темно и сыро и пока не пришла мать и не увела ее в дом.
Лена была недовольна, что дочь мало ей помогает в
огороде и то и дело бегает к собаке. Она выговаривала Юльчику, что негоже
убиваться по собаке как по родной матери, еще наплачутся, потому что при
такой
ее, материнской, тяжелой жизни, ей недолго осталось: она уже и смертное
приготовила – в шкафу, в нижнем ящике лежит. Она про то никому не говорила,
но
теперь скажет. Пусть знают. В голосе Лены была тоска и усталость, и Юльчику
хотелось закрыть уши, чтобы ее не слышать.
В сумрачной, душной от пуховых подушек и перин
спальне
девочка быстро открыла шкаф и выдвинула нижний ящик: там лежало новое
шерстяное
платье, комбинация, чулки, войлочные тапочки и вишневое шелковое покрывало.
Юльчик закрыла шкаф, разделась и легла на прохладную, влажноватую простынь,
свернувшись
калачиком.
Когда вошла мать и о чем-то спросила ее, Юльчик
сделала вид, что спит. Она представляла, как та в новом погребальном платье
стоит
перед Христом и просит ее помиловать… И от этого в груди у Юльчика
становилось
так больно и тесно, что она едва сдерживалась, чтоб не
застонать.
Тяжело вздыхая и привычно шепча: «Господи Иисусе
Христе, Божья Матерь, спаси и помилуй нас, грешных…», Лена легла. Некоторое
время она ворочалась, вставала, капала валерьянку, но в конце концов
затихла, и
вскоре в спальне раздалось тоненькое уютное посапывание.
Только тогда Юльчик поднялась, и, накинув на плечи
старенький пуховый платок, покинула спальню. Стараясь не скрипнуть дверью и
не
разбудить сестру, а особенно спящего в сенях отца, она легкой, бесплотной
тенью
проскользнула во двор, под черемуховое дерево.
«Бимка, Бимка, Бимочка, белая косыночка…» – гладила
она недвижного пса и запрокидывала голову, глотая непролившиеся слезы.
Сергей слышал крадущиеся шаги дочери, но сделал
вид,
что спит. А между тем всю ночь он не сомкнул глаз – его жестоко мучил
воспалившийся кишечник. Да и многое другое, о чем он хотел бы забыть, но не
получалось. Потому что, понимал Сергей, время вышло. Не вообще время, а
только
крохотная его частичка, принадлежащая лично Сергею.
Дождавшись, когда Юльчик отойдет подальше, он с
трудом
встал, ощутив неустойчивость и шаткость враз ослабевших ног, приоткрыл
занавеску на окне и стал смотреть на дочь, сидящую на корточках перед
собакой.
«Уж как она возилась с ним, как нянчилась, – с
болью
вспоминал он, казалось бы, совсем недавнее время. – А как пели!» – На лице
Сергея, стоило ему представить на мгновенье эту сладкую парочку – поющую
Юльчика и добродушную мохнатую собачью морду Бимки, подвывающего ей –
появилось
подобие улыбки. – «Да, способный был пес...» – сказал он вслух и тотчас
поймал
себя на том, что говорит о еще живой собаке в прошедшем
времени.
Резкий спазм в животе заставил Сергея скорчиться,
даже
испарина выступила на лбу. И он вдруг вспомнил – ягоды! Вот что ему поможет!
Как же он не догадался раньше…
Держась одной рукой за живот, Сергей открыл дверь,
тихо окликнул:
– Доча…
Юльчик не отозвалась.
Тогда он повторил, но уже громче, с каким-то даже
отчаянием в голосе:
– Доча!
Юльчик обернулась:
– Ну что тебе?
– Ягодок… Ягодок сорви… Живот
прихватило…
– Ты что, не видишь? Бимке совсем плохо… – и долго
сдерживаемые слезы хлынули по щекам Юльчика.
Сергей постоял некоторое время, держась за косяк
двери. Предрассветный прохладный ветерок студил жар страдающего тела.
Осторожно, словно бы ступая по осколкам, Сергей как был – на босу ногу, в
длинных черных трусах и широкой, пузырящейся майке – спустился с крыльца,
подошел к дереву, наощупь зацепил несколько ягод, взял в рот. Терпкая, с
привкусом горчинки кислота была приятной. Он сплюнул косточки, набрал в
горсть
новую порцию и с наслаждением, забыв обо всем на свете, катал во рту
маслянистые комочки, чувствуя всем нутром, как боль отступает, освобождает
его.
– Ну, рева-корова… – хотел он погладить дочь по
голове. Но та дернулась в сторону, и рука так и повисла в воздухе. Сергей
медленно вернул руку на место, склонился над собакой, никак не
прореагировавшей
на его появление.
– Что, друг, прихватило? Вот беда-то…
Он взял пса на руки, не ощутив привычного тепла
собачьего тельца, и направился в дом.
В кухне Юльчик достала из-под стола половик,
свернула
его вдвое, и Сергей положил на него Бимку. Затем оглянулся, ища маленькую
скамеечку, которая обычно стояла перед плитой, чтобы сесть и остаток ночи
провести с Бимкой. Но Юльчик, уже вытерев слезы, отчужденно сказала:
– Ты иди, спи… Я сама с ним
посижу…
Весь следующий день Бимка продолжал лежать на
кухне, по-прежнему
ни на что не реагируя. Но к вечеру собака вдруг зашевелилась, нетвердо
держась
на ногах, встала и даже поела немного бульону.
– Даст Бог, и поправится… – говорила Лена дочери,
растапливая печь. – Ты уж сегодня поспи, а то извелась
вся…
И Юльчик поняла, что ее ночной поход к Бимке не
остался для матери секретом.
– Ты, правда, веришь?.. – прижалась она к Лене.
– Тоже мне, телячьи нежности, – увернулась та . –
Ты
лучше свеклу помоги мне прополоть…
Она отвела рукой кухонный полог и чуть не
столкнулась
с Сергеем. Он жалко, даже заискивающе улыбнулся ей, но она сделала вид, что
не
заметила улыбки, и, посторонившись, пропустила его, как если бы он был
чужим,
посторонним человеком.
– Видишь, ест… – смотрела на отца счастливыми
глазами
Юльчик и повторила с заботливыми материнскими нотками в голосе. – Даст Бог –
поправится…
Сергей молчал, боясь, что голос выдаст его волнение
и
то состояние, в котором он пребывал последние дни.
– Укол-то будешь делать? А то со своей дискотекой
забыла все… – крикнула Юльчик сестре, прихорашивавшейся в
зале.
– Иду, иду, – весело зацокали каблучки, и Настя,
благоухающая, в белом медицинском халате, накинутом поверх нарядного платья,
вошла на кухню:
– Посторонних прошу покинуть процедурную, – важно
сказала она, набирая в шприц лекарство.
– Подумаешь – врач! – фыркнула
Юльчик.
– Ну что ты, доча, слушаться нужно старших… – и
Сергей, сжавшись, бочком вышел в сени.
Настя наклонилась над собакой:
– Счас сделаю последний укол и больше уже не буду
тебя
мучить... А ты будь умницей, пей больше, не то обезвоживание организма
наступит...
С холодным профессиональным умением она ткнула иглу
в
собачью мышцу. Лапа Бимки конвульсивно дернулась, но он даже не посмотрел на
свою мучительницу, как делал это прежде, словно спрашивая – за
что?
Лена, проводив Настю в клуб, сразу легла, но заснуть
долго не могла: смотрела на разметавшуюся во сне младшую дочь, думала, как
она
перенесет смерть своего любимца, своего шерстяного друга, как Юльчик
называла
Бимку. И чем дольше думала, тем тревожнее ей становилось за дочь. Слишком уж
жалостливая, не то, что Настя. А разве теперь можно… Люди хуже собак… Да и
вообще ни к кому привязываться нельзя. Даже в писании сказано: «Оставь отца
и
мать своих…» Вот и у нее, Лены, видимо, скоро семьи не будет. Если она
решится... Если найдет в себе силы развязать этот узел, который сама же и
завязала двадцать лет назад, влюбившись в городского парня. А он, кажется,
женился на ней, не любя, только, чтоб «грех прикрыть»… Но… зачем тогда
букетами
встречал? Такой красивой черемухи ни у кого в округе не было. В ее честь
посадил. Сам сказал, никто за язык не тянул… И дом на том месте стал
строить. И
на каждом венце писал масляной краской – «Лена…» Все в деревне удивлялись –
вот
уж любит, так любит...
Она усмехнулась: ох, уж эта деревня! Чуть ведь не
затравили ее тогда. А что она? Девчонкой была, несмышленышем. Мечтала о фате
и
свадебном платье. О торжественной росписи в районном Дворце бракосочетания…
А
он взял да и уехал. Отпуск у него, видите ли, кончился. «Нашкодил как кот и
убег…» – с ненавистью говорила мать Лене, отправляя ее месяца через два
после
того в райцентр на «золотое креслице», которого деревенские бабы боялись
пуще
смерти.
С тех пор много воды утекло, но то, на что Лена
надеялась,
на какую-то вечную неземную любовь, не случилось. Редкий день обходился у
них с
Сергеем без ссор, выяснения отношений. Словно заноза осталось в ее сердце
это –
«пожалел». Видно, у Лениной матери – тоже. Выдав дочь замуж, как отрезала ее
от
себя и до самой своей смерти не звала зятя по имени и не ходила к ним в дом,
разве уж по крайней нужде: словно не Лене, а лично ей нанес Сергей
оскорбление
сначала своим поспешным отъездом в город, а потом столь же скороспешной
женитьбой.
Постепенно Лене стало все безразлично, даже то, что
Сергей обзывал ее неряхой и грязнулей. Уже несколько лет Лена чувствовала
себя
несчастной, бесконечно несчастной… Она посмотрела на часы со светящимся
циферблатом: было почти три... – Пора бы, давно пора Насте
вернуться.
Она устало, даже тупо думала о недавнем сне:
приснилась скончавшаяся полтора года назад тетя, которую она, впрочем, как
тетю
не воспринимала и звала по имени – Валя. Умерла Валя пятидесяти пяти лет от
роду неожиданно для всех. Пошла на ночное дежурство в школу и по дороге
упала –
плохо стало с сердцем. Ее последние слова, которые она сказала поднявшим ее
мужчинам – «Я смерти не боюсь...» – отчего-то поразили тогда Лену. И вот
теперь
она снова спрашивала себя – почему Валя так сказала? Она вспомнила ее уже
мертвую, ее большое, отекшее тело, как из носа и рта у нее текла
сукровица...
Хоронили через несколько дней – ждали сына из армии – и тело на глазах
разлагалось. И Лена, убирая в доме тетки, готовя поминальный стол,
размышляла о
том, что человек чуть ли не с самого рождения начинает изживать себя,
уничтожать свое тело, издеваться над ним. Как ее Сергей, как муж Вали,
колченогий от рождения тракторист Сашка, как другие мужики. Изо дня в день
они
травятся всякой дрянью, и постепенно тело совсем изнашивается, превращается
в
обветшавшую, мало пригодную для поддержания жизни оболочку... А душа? Что
делается с душой?
Валя однажды рассказала ей свою женскую боль, как
боится она постели, как каждую ночь плачет и умирает ее душа, а Сашка может
мучить ее несколько часов подряд, и сам чуть не плачет, и весь мокрый от
пота
кричит ей с ненавистью – «Ты хуже резиновой куклы...». Она, Валя, понимала,
что
с другой у Сашки получилось бы ладно, но не было другой в их деревне, все
бабы
замужние, а если бы и была – на что ей хромой, пропахший мазутом и потом
мужик,
да и не пошел бы он на измену, как и она... Вот и мучили друг друга,
истязали... Однажды, – делилась Валя, – сдавил Сашка ей горло своими
железными
пальцами, еле вырвалась... Бедная, бедная Валя, – вздыхала Лена. – Не знала
ты
женского счастья...
Бимкин вскрик заставил ее вздрогнуть, застыть...
«Господи, – не вытирала она медленно катившихся по щекам слез. – Как всем
одинаково больно – и собаке и человеку... Все одинаково чувствуют боль...»
Раньше она всегда по возможности старалась избегать
вида крови, чужих страданий. Когда корова или поросята приносили приплод,
убегала из дома, оставляя Сергея одного. Но однажды, это было весной – Розка
вот-вот должна была телиться – Сергей уехал по каким-то делам в район. Лена
пришла в коровник с пойлом и по впалым бокам Розки с удивлением обнаружила,
что
корова уже опросталась. Однако теленка рядом не было. Оказалось, его по
сточному желобу вместе с навозной жижей унесло вниз коровника, и он, едва
живой, беспомощно барахтался в этой луже.
Лена побежала в дом за ухватом и с его помощью
подтянула теленка к себе. А как уж в дом затащила – и не помнит. «Сгоряча-то
чего не сделаешь...» – смеялась потом она, рассказывая домашним о
случившемся.
А в душе была гордость: не струсила, спасла теленка.
...На соседней кровати раздался глухой шлепок: это
Юльчик перевернулась на другой бок, отчего ее длинные шелковистые волосы
растеклись по подушке. Лена любовалась дочерью и одновременно печалилась,
думая
о ее будущей женской судьбе. А из головы не шла Настя и то, что с ней
случилось
всего полтора месяца назад, о чем уже исподтишка судачила вся деревня, но о
чем, полагала Лена, пока не знали Сергей и Юльчик.
...Звонок
раздался рано утром: Лена уже собиралась уходить в администрацию, как теперь
по-новомоднему называли сельсовет, где она работала бухгалтером. Звонили из
районной больницы и просили срочно приехать: «Ваша дочь в тяжелом
состоянии...
Предстоит сложная операция...».
Лена схватилась за сердце – "Как? Что?" –
всего три дня назад, набив сумки домашними припасами, проводила Настю на
учебу
веселую и здоровую. На другом конце провода твердили одно – «Это не
телефонный
разговор...».
В больницу она приехала, когда Настя уже лежала на
операционном столе. Так, сидя в коридоре, Лена и узнала от сердобольной
медсестры, что у ее чистой невинной девочки внематочная, из-за чего она чуть
не
отправилась на тот свет, не обратившись вовремя к
врачу.
Сразу после операции Лену ожидало еще одно
потрясение:
хирург, отводя глаза, сказал, что детей Настя теперь не сможет
иметь...
«Виновник», двадцатидвухлетний парень, недавно
отслуживший «срочную», и не думал отпираться: он ежедневно навещал Настю,
приносил ей фрукты, соки и в одно из посещений, увидев Лену, солидно
представился,
протянув ей руку – «Владимир...». Насте он сказал, чтоб готовилась к
свадьбе,
мол, «осенью и сыграем...». И мать парня, которую Лена случайно встретила в
районном универмаге, кинулась к ней с объятьями уже как к родной: «Настя мне
вместо дочки будет...».
Лена ожила, взяла спрятанную в шифоньере заначку,
купила постельное белье, дорогие занавески на окна – приданое, значит.
Сергей
сутками не слезал с комбайна на уборке пшеницы – зарабатывал на свадьбу. И
вдруг в один момент всё рухнуло: Насте выписываться из больницы, а подружки
ей
сообщают, что видели ее Володю с другой. И вроде с этой, другой, он на днях
расписался. Для Насти да и для всей их семьи это известие было что нож в
спину.
По деревне поползли слухи: «Настя – порченая», вот жених ее и не взял. А то,
что сам жених и "попортил", до этого никому дела не было. По
деревенским понятиям, всегда девка виновата, раз себя не
соблюла.
Как впоследствии выяснилось, нашелся доброхот,
намекнул Володиной матери, что за «болезнь» у ее предполагаемой невестки, и
та
нарисовала сыночку такую картину его будущей семейной жизни с «яловой», что
тот
с испугу не только не возражал, но тотчас согласился жениться на девушке,
которую ему сосватали родственники и с которой он был едва знаком.
Настя от горя стала как тень, днями не выходила из
дома: закроется в спальне на крючок – не дозовешься, не допросишься. А
станут
чересчур донимать – наденет куртку и уйдет в орешник, чтоб никто слез ее не
видел и не слышал крика ее надрывного. Но Лена все видела и слышала. Да ей и
не
нужно было видеть, она сердцем чуяла, как плохо ее старшей. Больше всего она
боялась, что Настя руки на себя наложит, и они с Юльчиком по очереди следили
за
ней. Лена доверительно, забывая, что перед ней не подружка-сверстница, а
подросток, делилась с Юльчиком, не сводившей с нее круглых, по-детски чистых
глаз:
– Две недели плохо будет, а потом станет легче...
Только она теперь никому не поверит... "Ночные" будут, а чтобы
полюбить кого – вряд ли... Вера у нее нарушена... – И добавила со страстью.
– И
ты никому не верь, все они одним миром мазаны...
Под словом «все» Лена имела в виду и Сергея,
изменившего ей одной весной с местной учительницей. Первые три дня после
того,
как узнала об измене, она ничего не могла взять в рот, и когда приехавшая по
ее
вызову тетка, Валя, уговаривала ее поесть, она качала головой: «Вот тут, – и
она прижимала ладонь к левой части груди, – пустота какая-то
образовалась...».
Юльчик с сочувствием смотрела на
мать:
– Я замуж ни за что не выйду, – убежденно говорила
она. – Чтоб такой же, как он, – и она кивала в сторону сеней, где спал отец,
–
глаза мозолил да всякими словами обзывался... Я ему никогда не прощу...
Маленькая была, прощала, а теперь не прощу... Я, вот, выучусь, стану
работать и
буду о тебе заботиться. Нарядов накуплю, в санаторий поедешь… Ты же еще
молодая, красивая… В тебя влюбиться запросто можно…
Лена не таилась от дочерей, да и чего таиться,
когда
изнанка их с Сергеем жизни была им давно известна. Она обсуждала с ними все,
что касалось их отца, а ее мужа – в том числе его измену и запои. Так,
посоветовавшись с дочерьми, она три года назад и выставила Сергея из
спальни,
то есть фактически прекратила с ним супружеские отношения.
Непосредственным предлогом для выселения послужило
то,
что летом Сергей убирал на комбайне хлеб и приходил с работы весь черный от
пыли, как негр. Наскоро вылив на себя ведро холодной воды (Лена воду
принципиально не грела. «Не барин», – сказала она тетке, когда та вздумала
покритиковать
ее за плохой уход за мужем), он сваливался замертво, и наутро Лена ворчала,
что
постельное из-за него приходится стирать чуть ли не каждую неделю. А однажды
они с Настей достали из сарая старую, с панцирной сеткой кровать, поставили
ее
в сени и объявили Сергею о его новом месте жительства. Тот понимающе
усмехнулся, но сказать ничего не сказал: все было ясно и без слов. Отныне он
в
сенях спал, ел, читал прошлогодние газеты, смотрел телевизор (взял напрокат
у
соседа старый, черно-белый), одним словом, жил. В комнаты он теперь если и
входил, то робко, бочком, словно посторонний. Осенью в сенях сложили печь,
настелили двойной пол, и в доме стало как бы два дома: один – Лены с
дочерьми,
другой – Сергея.
В доме Сергея было холодно – хозяин ленился лишний
раз
протопить – по-холостяцки неприбрано, пахло нежилью. В доме Лены, теплом и
уютном, напротив, шла напряженнейшая жизнь: здесь кипели страсти,
промывались
косточки ближним и дальним, распутывались клубки сложнейших человеческих
отношений и даже, как в нынешнее лето, решались вопросы жизни и смерти.
...После больницы Лена мало-помалу начала
подготавливать Настю, до конца не понимающую последствий операции, к
безбрачной, бездетной жизни. «Помнишь, цыганка тебе нагадала, – бережно
гладила
она тонкую смуглую Настину руку, – что будет у тебя операция, от которой ты
чуть не умрешь... И что замуж не выйдешь... – чуть помедлив, Лена добавила с
нарочитым выражением брезгливости: – И правда, зачем это все... и дети
эти...
Одни страдания от них... Если так, как сейчас пойдет, то жить нужно только
для
себя...».
Постепенно она добилась того, что Настя начала
проявлять интерес к окружающему, и Лена всячески это поощряла. Она и
уговорила
дочь пойти на дискотеку: «Степанов Витька приехал, Васильевы наверняка
будут...
Сходи, отвлекись...».
И вот на часах уже почти
четыре, почти пять... Засерело в окнах... «Почему ее нет? Уж не случилось ли
что?» – переживала Лена и уже жалела, что отправила дочь в клуб. В какой-то
момент ее все-таки сморило, и она уже не услышала, как около дома кто-то
быстро
пробежал, стукнула дверь... И как почти тотчас раздался короткий, страшной
муки
взвизг. И следом – встревоженный голос Сергея: «Настя, ты? Что с тобой?» И
спокойный ответ Насти: «Все нормально... Это Бимка...».
Бимка кричал как ребенок – тоненько и пронзительно.
Замолкал на какие-то минуты – и снова кричал. Набросив рубашку, Сергей
прошел
на кухню, стал на колени над съежившимся комочком собачьей плоти. Седой ежик
волос, седые усы, худые лопатки, торчащие под рубашкой... И все же он был
удивительно красив. По-юношески стройное тело, классический профиль, длинные
музыкальные пальцы... Ничего от крестьянина... И это при том, что работает
на
износ, питается кое-как... При том, что время от времени случаются запои...
Сестра, с обычным круглым среднерусским лицом и
курносым носом, любила при случае подшутить над Сергеем: дескать, не иначе
какая-то из прабабок согрешила с барином... Да он и сам знал: что-то в нем
не
так, что-то отличает его от деревенских мужиков. И дело было вовсе не во
внешности,
а, может, в этой чрезмерной, совсем не мужицкой чувствительности. Потому и
пожалел Лену, вернулся в деревню, откуда, кажется, сбежали все, у кого
более-менее «варила голова».
И вот прошло почти двадцать лет. И седой как лунь,
наживший тяжелую болезнь кишечника от злоупотребления паленкой и прочей
гадостью, он, Сергей, стоит на коленях над умирающей собакой и «голосит»,
как
голосили прежде по умершим древние старухи, никого и ничего не замечая
вокруг:
«Бимка, ну что с тобой?... Больно?.. Больно, Бимка, больно...». И вдруг
вырвалось,
хрипло, с рыданием – «Сынок...».
Скажи Сергею, что вскрик его относился к
неродившемуся
внуку, он счел бы это за кровную обиду и, чего доброго, – набросился бы на
обидчика. Это была его, только его боль, и потому он ни словом не обмолвился
дома о том, о чем накануне, собравшись в районную больницу сдавать анализы,
случайно услышал на автобусной остановке. А услышал он, что его дочь, его
Настю
«спортили» и что теперь у нее никогда не будет детей.
Сергей слишком хорошо знал, по бездетной сестре
своей
знал, что для женщины – это самая большая беда. Потому-то двадцать лет
назад,
едва вернувшись из отпуска, снова помчался в деревню и, не застав Лену дома,
по
скорбным, сквозь зубы, намекам будущей тещи смекнул – где она. У однокашника
Лешки вымолил мотоцикл, а как добрался до райцентра, как ворвался в
операционную – уже не помнит. Главное, что она, его Лена, Ленусик, уже
лежала
распятой на «золотом креслице»... И глаза у нее… Такого нечеловеческого,
отчаянного ужаса, какой стоял в глазах Лены, Сергей больше никогда и ни у
кого из людей не видел. И еще ноги в белых бахилах он запомнил и
как
их сотрясала дрожь… Это был знакомый ему по охоте ужас загнанного зверька,
который всем своим дрожащим тельцем, всем своим нутром знает, что скоро ему
конец.
Он буквально сдернул Лену с гинекологического
кресла
и, не слушая криков людей в белых масках, пытавшихся вырвать у него Лену,
вынес
ее из больницы, посадил в коляску мотоцикла… Подумать только! Если бы он
опоздал на полчаса, всего на полчаса, Насти бы уже не было... И она будто
это
знала: ведь самое первое произнесенное ею слово было – «папа»... А теперь...
Теперь и не смотрит на него, словно враг он ей. И младшая, Юльчик… Это же он
назвал ее так – «Юльчик»... Радость, отрада его жизни... Он, можно сказать,
вынянчил ее, с рук не спускал с самого рождения… Для нее, кажется, и терпел
весь этот ад, который какой-то умник назвал семьей... И она тоже волчонком
глядит. Конечно, бывает, сорвется с языка... Но это спьяну, когда себя не
помнит, когда зло душит, непонятно за что и на кого... Но вообще-то он
отходчивый. А они памятливы, в мать, наверное, ничего не прощают, все
наматывают и наматывают... Лена чуть что – «Ты не любил...» Может, и не
любил.
А может, любил. Кто знает. Но вот уж точно – жениться не собирался. Он к
тому
времени давно жил в Питере, работал на стройке и после армии туда же
вернулся.
Зарплата – сто семьдесят рэ, тогда это были хорошие деньги; комнату в
общежитии
на одного получил. Сестра говорила – с такой внешностью, как у тебя, и
образованную, богачку какую-нибудь подцепишь, с квартирой... Но тянуло в
деревню, где осталась мать, где детство прошло. На праздники ли, в отпуск,
кто
куда, а он в деревню. С каким наслаждением, проехав в поезде, на электричке,
в
автобусе, вдыхал Сергей воздух родных просторов. Смотрел на холмы и овраги,
поросшие соснами, которые сажали многие поколения деревенских школьников, в
том
числе и он сам.
В один из таких приездов на клубной вечеринке
Сергей
познакомился с миловидной семнадцатилетней школьницей. Пошли проводы,
свидания... Результатом их недолгих встреч стала беременность Лены. Он тогда
пожалел ее, молодость пожалел ее, неопытность да и побаивался, что
надругается
над собой – очень уж задумчивая была она, провожая его в Питер...
Сестра принципиально отказалась приехать на
свадьбу, и
мать, уговаривая Сергея не обижаться на сестру, еще больше сердила его:
«Хорошо, когда на честной женишься, тогда и все по-честному… И все
родственники
с радостью… А тут – какая свадьба… К родинам надо готовиться…».
Сергей психанул и вообще отменил свадьбу.
«Расписались» – точно в бухгалтерию сходили. После росписи посидели узким
кругом. Скучно выпили, скучно закусили. С сестрой Сергей увиделся только
года
через три – на похоронах матери. Она, посмотрев весь их с Леной домашний
обиход,
сказала брату с сожалением: «Ну и грязнуля же твоя жена...».
Да что он и сам не видит. Не дом у них, а самый
настоящий сарай: все раскидано, разбросано, немытые тарелки горой лежат на
грязной засаленной клеенке; рукомойник, полотенце – страшно дотронуться...
Он вспомнил, как строил этот дом. Как по бревнышку,
по
досочке, по гвоздику собирал его. И все с одной мыслью – о ней, Лене, о их
дочке Насте.
Домик получился небольшой, но ладный. Весело
смотрелся
он на фоне белого черемухового цвета. Так и было задумано Сергеем, когда в
день
росписи он посадил здесь черемуху.
На новоселье в красном углу горницы или по-местному
–
залы – повесили иконку Божьей матери, доставшуюся Сергею от его покойной
бабушки. Только не получилось у них божеского брака. Все вкривь и вкось как
пошло, так до сих пор и идет. Он сначала думал – молодая, не приучена,
пробовал
перестроить на «городской» лад, сам мыл тарелки, но ни к чему хорошему это
не
приводило: Лена дурным бабским голосом кричала, что он издевается над ней и
хочет ее позора, чтобы вся деревня узнала – «Ленкин мужик моет посуду...».
Постепенно Сергей привык и к грязи, и к мухам, да и
к
самой бедности деревенской жизни. Только с некоторых пор стал он замечать за
собой: после обеда наваливалась на него какая-то тяжесть, особенно он ощущал
ее
в голове. За что ни возьмется, все с натугой, все через силу, нехотя. А
выпьет
– и отпустит, легкость появится. И не у одного у него так. Мужики между
собой
говорили, что это из-за Чернобыльского облака, зацепившего их деревню, они
все
такие вялые стали. А выпьешь – и вроде кровь быстрее побежала по жилам, и
женщины все кажутся красивыми, вроде той училки, которая сама же и
навязалась.
Будто за делом пришла в котельную, где он кочегарил по ночам. Ушла на
рассвете...
Тоже понять можно: молодая, кровь играет, а парней
более-менее подходящих в деревне нет, вот и набросилась с голодухи на него,
женатого мужика… Утром голова как чугунок – и с похмелья, и от
воспоминаний...
Дома нашел пузырек с остатками одеколона, выпил, только легче не стало. На
глаза попалась жидкость – "Мозольная", – прочитал он. Ее тоже
выпил... Очнулся в больнице.
После того он с год не пил. А съездив в Питер к
сестре, наслушавшись историй про чужие удачи, захотел и сам разбогатеть.
Сестра
подсказала, что надо ехать в Польшу: там товар дешевле. Назанимали денег у
кого
только могли, продали теленка – и отправился Сергей делать свой первый в
жизни
бизнес. И все было бы хорошо, если бы на обратном пути в поезде не украли у
него, сморенного нечеловеческой усталостью последних, практически бессонных
суток, сумку, плотно набитую вещами. Вернулся порожний, глаз на Лену не смел
поднять. В тот же вечер со школьным корешом Лешкой принял какой-то сивухи...
И
пошло-поехало... Остановиться он уже не мог...
Склонившись над Бимкой, Сергей оплакивал не столько
пса, сколько свою собственную жизнь, представлявшуюся ему хуже, чем у
собаки.
Даже «будки» своей нет: живет в сенях, словно какой-нибудь бомж, пригретый
из
жалости. А еще предстоит тяжелая операция, после которой он может и не
проснуться…
Морщась от боли, он встал. Вышел во двор. Было
пасмурно и сыро, как это бывает на рассвете. Черемуховое дерево угрожающе
шумело и, казалось, о чем-то предупреждало. «Надо бы его срубить… – с тоской
подумал Сергей. – Ишь, как разрослось, никакого просвета…».
Он заглянул в хлев – целы ли ягнята и выводок
поросят,
а то повадились лиса с хорьком... Если бы Бимка был здоров, он бы их... В
углу,
под боком свиноматки молочно белели поросята. От всей этой картины веяло
такой
домашностью и уютом, что Сергей почувствовал себя гораздо увереннее. Он
поднял
с пола черненького с белой звездочкой на лбу ягненка, прижался к его
мордочке
щекой, с наслаждением вдохнул молочный детский запах. Постоял так некоторое
время, прислушиваясь к себе, и, не ощутив привычной боли, отпустил ягненка,
взял косу и пошел на луг: времени до операции оставалось в
обрез.
Настя легла на диване в передней. От Бимки ее отделяла
всего лишь тонкая перегородка. Поначалу Настя не обращала внимания ни на
доносившиеся до нее собачий взвизг, ни на причитания отца над Бимкой. Все
это
не имело для нее значения: слишком свежи были впечатления от ее первого
после
болезни выхода на люди, то есть в клуб. И она в который раз прокручивала
недавние события: кто как посмотрел; кто что сказал... Она с удовлетворением
отметила свой успех у сильного пола и то, как бывший ее одноклассник, а ныне
«крутой фирмач» Витька Степанов смотрел на нее, а она делала вид, что не
замечает его, а потом все же разрешила подвезти себя на бэушном Витькином
«мэрсе».
По дороге Витька сказал, что у него в багажнике
пиво с
красной рыбой, и они заехали на пруд, и там хорошо посидели. Витька был не в
курсе Настиной болезни, видно, еще не успели рассказать, намекал, что она
давно
ему нравится и что у него самые серьезные намерения...
Настя весело смеялась и думала про себя – «А что?
Вот
возьму и выйду за него, пусть...» «Пусть», – подразумевалось – пусть он, ее
обидчик, увидит, что не очень-то она, Настя, по нему сохнет и что есть у нее
кавалеры ничем не хуже его...
Она старалась себя в этом убедить, но в глубине
души
тосковала и знала, что никто кроме Володи ей не нужен. Потому и ловит всякий
слух, всякую сплетню о нем и его жене.
Ее неприятно задело, что он, оказывается, ходит на
дискотеку и, как ни в чем ни бывало, веселится. И в то же время Настя была
уверена, что он также, как и она, день и ночь думает о ней. Она была готова
простить ему все, даже эту поспешную и странную его женитьбу. Она не могла
понять и простить одного, того, о чем не знала даже Настина мать – зачем ему
надо было приходить в больницу, стоять перед ней на коленях, целовать ей
руки,
уверять, что они непременно поженятся, а от нее, прямо из больницы, идти в
постель к другой?.. Да если бы к другой – к ее же подруге. Она его спросила
–
зачем? Он ответил... Настя даже застонала, вспомнив ответ: «Ты после
операции
тяжелая была, я не хотел тебе навредить...».
Теперь она мечтала о том времени, когда, закончив
училище, выйдет замуж за какого-нибудь богатого, непременно богатого, и
однажды
во всем блеске появится перед ним, своим первым и единственным, и он
пожалеет,
что оставил ее...
Внезапно в мечтания Насти прорвался собачий
предсмертный вой. Она поморщилась: быстрей бы конец... Будущая профессия уже
накладывала на нее свой отпечаток. Ее не только не трогали жалобные,
просящие
взгляды стариков и старух, за которыми, не скрывая брезгливости, она
убирала,
подрабатывая санитаркой, напротив, они вызывали в ней раздражение своей
неприспособленностью, бессилием, а главное – своей абсолютной ненужностью
кому
бы то ни было, даже родным детям. Она никак не могла забыть слова одного уже
немолодого мужчины, сказанные им собственной матери в то время, когда он
приподнимал ее, а его жена перестилала ей постель. «Ты мать, как мешок с
г...,
только тебя помоешь, а ты опять...». Старуха смотрела на него слезящимися
полуслепыми глазами и вряд ли уже понимала – кто перед ней.
Со свойственным молодости эгоизмом Настя думала,
что
не так уж и неправы те врачи, кто
все
чаще произносили иностранное слово – эвтаназия. В самом деле: зачем жить
этой
старухе, находящейся в полном маразме. Зачем она заедает жизнь своего сына,
его
жены, вынужденных из-за нее ежедневно приезжать в
больницу?
Она представила на месте этой старухи своего отца,
с
которым не разговаривала уже
целый
год и которого они с Юльчиком ненавидели тихой ненавистью. Пьяница,
потаскун,
мать по его милости выглядит старухой в свои тридцать восемь...
Под окном послышались шаги. Настя приподнялась,
отодвинула занавеску: отец в фуфайке с косой через плечо удалялся в сторону
луга. В серой, рассветной рани он показался ей худеньким как подросток. Она
вспомнила о его болезни, предстоящей операции, и впервые за долгое время в
ней
шевельнулось что-то похожее на жалость к отцу и даже уважение: вот ведь и
болеет, а идет косить, знает, что кроме него некому.
…Крик становился нестерпимым, и Настя с головой
залезла под одеяло, но и там собачий вой доставал ее, влезал в уши. И вдруг
она
с пронзительной ясностью поняла, что ничего в ее жизни больше не будет: ни
счастливых ночей с Володей, ни беззаботных девичьих дней. Все вырезано,
изуродовано, пусто, как в ее животе, в котором никогда не завяжется жизнь...
Настя вылезла из-под одеяла, босиком прошмыгнула на
кухню и, сев на корточках, тихо заплакала-заскулила над умирающим Бимкой,
которого
ей крохотным смешным щенком подарила подружка по училищу.
И лишь одна Юльчик, не сомкнувшая глаз предыдущую
ночь,
спала сном младенца. Она не знала, что в последние минуты своей жизни Бимка
пытался доползти до нее и что смерть настигла его уже около самых дверей
спальни…
Скоро, совсем скоро наступит утро. А пока... Пока
Юльчик спит, и ей снится их дом, облитый белым черемуховым цветом, и ее
любимец
Бимка. Они весело бегут наперегонки. И все дальше и дальше от дома – вот уже
и
черемуховое дерево скрылось за поворотом. Бимка время от времени
останавливается, поджидая ее, и преданно смотрит на Юльчика своими умными
блестящими глазками, а потом они снова бегут по дороге, которой не видно
конца...
2005
Проголосуйте за это произведение |